Как я был на Пасху в музее Ленина

Место, о котором я хочу рассказать, сейчас в Москве никому не известно. Зайдете на сайт Афиша.ру, посмотрите перечень выставок и музеев — найдёте всё, что угодно, от человека со странной фамилией Гор Чахал до парадоксально воспевшего русскую природу Исаака Левитана, от музея Дарвина до выставок современной иконы, но только не то, о чем я хочу сейчас рассказать. Хотя и здание цело, и экспонат цел.
Очередь перед входом в павильон. 80-е гг. 

При желании не составит большого труда оказаться рядом со зданием Павелецкого вокзала и увидеть слева от него не самый маленький стеклянный павильон, чем-то напоминающий аквариум, а чем-то — стеклянный колпак, зачем-то водружённый над частью железнодорожных путей. Если удастся договориться с охранником и подойти поближе к изрядно помутневшим окошкам, то удастся разглядеть и поныне стоящий там, в глубине, за рядом бетонных колонн, почему-то выкрашенный красной краской в основном своём теле паровоз с прицепленным к нему вагоном. А если — что почти невероятно — вы проникнете внутрь, то на передней части паровоза прочитаете вполне таинственную надпись: «От беспартийных — коммунистам». Между прочим, от беспартийных коммунистам паровоз вёз не что-нибудь: не реквизированное в годы военного коммунизма зерно, не патроны и гранаты для Красной армии, не даже реквизит для первых революционных постановок, инсталляций и перформансов, — а гроб. Макет этого гроба поныне, если верить сегодняшним свидетелям эпохи, стоит в том вагоне. Это копия гроба Владимира Ильича Ульянова-Ленина.

Так получилось по жизни, что много-много лет назад, почти сразу после того, как это новое блистательное здание в стиле не то зрелого брежневского модерна, не то советского классицизма было построено, оно начало активно использоваться для того, чтобы перед поездом дедушки Ленина совсем юные октябрята вступали в ряды Всесоюзной пионерской организации, а также чтобы посланцы дружественных стран и партий могли припасть и к этой революционной «святыне», после, конечно, главного: Мавзолея, музея Ильича, Фридриха и Карла и других марксистско-ленинских меморабилей нашей Первопрестольной (как она, впрочем, тогда не называлась) столицы. Сие учреждение, начавшее принимать посетителей уже в послевоенные годы, но так дивно преображённое в эпоху, которую тогда называли эпохой развитого социализма, являлось Московским филиалом музея Владимира Ильича Ленина (Общесоюзного, конечно, музея) и именовалось «Траурный поезд Ленина». 

В нём, как в каждом музее в то дивное время, должен был быть свой штат сотрудников: охранявшие старички из вневедомственной охраны, куратор из всем известной конторы, штат экскурсоводов и научных сотрудников, которые что-то же должны были исследовать в связи с «актуальной проблемой» доставки тела вождя (тема похорон чуть ли не промыслительно была нащупана в этой постройке).

 
Траурная процессия у Павелецкого вокзала. 1924 г. 

Конечно, ещё никто не догадывался к 80-му году, когда новый павильон был открыт, что в эту пятилетку стране предстоит войти в эпоху великих похорон вождей. Но так бывает, что символы оказывают своё воздействие на реальность. И не было ли некого косвенного отражения на судьбах и дорогого Леонида Ильича, и дорогого Юрия Владимировича, и бесценного их соратника Константина Устиновича того, что они вместе с членами и кандидатами в политбюро ЦК КПСС когда-то открывали оное здание и не знаю с какими чувствами созерцали макет гроба того, кого декларировали своим бесценным наставником, вождём и учителем. 

Но то был неведомый и не вполне понятный нам праздник марксистско-ленинского духа, а потом начались будни: штатное расписание, необходимость соответствовать на образовательном и идеологическом уровне критериям ответственного служения, не самые великие притом зарплаты и (как кажется, при неком общем угасании идеологического энтузиазма к началу 80-х) отсутствие большой очереди желавших потрудиться в этом музее. И всё ж таки это была относительно тихая заводь, не бурный поток, где трудились будущие прорабы перестройки, типа журнала «Коммунист», где они, как мы теперь знаем, разоблачая отвратительных капиталистов, на самом деле готовили страну к монетаризму и, как за десятилетие до них сказал ещё один вождь мирового пролетариата, «осуществляли протаскивание под видом критики». 

Что можно было протащить в музей «Траурный поезд Ленина»? Какую такую диверсию, какое открытие, кроме того, о чём нам предстоит поведать и что, наверное, являлось неким надругательством над идеалами светлого коммунистического будущего? 

Руководить подобного рода учреждением должен был человек, имевший высшее образование, и при этом (это же Москва, Ленинский музей) не в Бердичеве он должен был оканчивать педагогический институт. Это должен был быть выпускник какого-то центрального вуза и желательно по профилю. А кому же подобным заниматься, как не историкам? Исторический факультет по праву относился к числу идеологических, история вполне рассматривалась как один из инструментов формирования правильного марксистско-ленинского мировоззрения у широких масс советских трудящихся.

 
Приём в пионеры в Ленинском зале. Конец 1960-х. 

Был у меня тогда близкий приятель, выпускник исторического факультета, правда, довольно неожиданной для захватившей его стези специальности — он был искусствоведом (искусствоведы были приписаны у нас к историкам) и специалистом по западноевропейскому Возрождению. Но вот так звёзды совпали: то ли у него кто-то из родственников работал близко к начальству в Музее Ленина, то ли ещё какая протекция состоялась, но выпускник МГУ, комсомолец, но вовсе никак не коммунист (комсомольцами были тогда все за редчайшим исключением, по крайней мере, кто заканчивал уж Московский-то Университет), которому, как каждому выпускнику советского вуза, должно было на три года отбыть по распределению не туда, куда сердце зовёт, а куда Родина прикажет, обрёл местом своего служения Отчизне должность временно исполняющего обязанности заведующего филиалом ленинского музея под названием «Траурный поезд Ленина». Сейчас смутно припоминаю: кажется, предшественница его, благую часть избрав, удалилась в отпуск для рождения и воспитания младенца, который полагался социально защищённым по заветам Клары Цеткин и Розы Люксембург советским гражданкам. 

Что же, друг мой, купив по этому случаю галстук, который до того из-за своего диссидентского мировоззрения отвергал, предпочитая вольнодумные водолазки и студенческие джемперы, укоротив искусствоведческие волосы до разумно компромиссных пределов, довольно скоро обрёл, что звёзды послали ему неожиданную — и тем более от этого радостную — удачу. Собственно, от него как от руководителя филиала не требовалось почти ничего, а только следить за тем, чтобы экскурсоводы проводили не слишком часто собиравшиеся по заранее утверждённому графику экскурсии школьников и ещё реже — посещавших учреждение иностранцев. 

Ещё он контролировал регулярность уборки и протирки движущихся — а в реальности неподвижных — частей паровоза и вагона и смотрел, чтобы не было никаких неправильных действий вроде вырезания перочинным ножичком на макете гроба Ильича какого-нибудь слишком понятного для всех нас краткого и решительного слова. У него был свой кабинет, телефонный аппарат (мобильных телефонов тогда не было) и возможность заниматься кандидатской диссертацией по архитектуре кватроченто. Это было место, о котором парадоксально не раз употреблял он библейское выражение, что «быти мне здесь хорошо зело». Не раз он звал меня посетить его в его марксистском убежище, в этой стеклянно-бетонной башне из слоновой кости, скрывавшей в себе недвижимо движущийся состав, но довольно долго не складывалось. Сначала я морщился и воротил нос, говоря, что коль в Мавзолее никогда не был — не пойду я и в твой поезд, истуканищу-идолищу поганому поклоняться. Потом находились какие-то внешние причины, но любым отказам приходит рано или поздно конец. 

Однажды прекрасным весенним вечером… Сирень уже цвела в Москве, из проезжающих «четвёрок» и «шестёрок» доносились песни Тото Кутуньо, Адриано Челентано, Давида Тухманова и Аллы (тогда ещё, впрочем, не Борисовны) Пугачёвой, и вокруг Павелецкого оставалось одно из немногих мест бурного движения трамваев, где можно было послушать трамвайные звонки, некогда наполнявшие всю Москву, а тогда сосредоточившиеся уже в очень немногих её уголках. Время было Пасхальное; чуть ли не из храма Всех скорбящих Радости на Ордынке, приятно прогуливаясь по — подумайте только — не имевшей никакой рекламы, никаких баннеров, растяжек, кроме, может быть, изредка призывавших трудящихся помнить о том, что экономика должна быть экономной, а пятилетку следует выполнить таинственным образом в три года, тогда ещё более прелестной Большой Ордынке, мы дошли до саркофага, скрывавшего от меня дотоле свои тайны. Время было позднее, музей, конечно, уже не работал, но заведующий имеет право быть на месте своего труда в любое время. Дедок из вневедомственной охраны отворил перед нами калитку сторожки, отворил и разукрашенную советской символикой дверь самого павильона, и мы оказались там вдвоём.

 
Вид современного павильона 

Здание было скупо подсвечено изнутри. В каких целях? Рекламы тогда не было, предположить, что кто-то будет пытаться извлечь оттуда цветные металлы, станет возможным только лет через десять после описываемых событий. Но, вероятно, были какие-то ГОСТы, инструкции, регламенты, предписывавшие и тогда сохранять некий мерцающий слабый свет в подобного рода залах. 

Нужно сказать, что между двумя рядами встроенных бетонных колонн стоящий паровоз с прицепленным к нему вагоном производили впечатление вполне таинственное. За окнами — май-май-май, какая-то отсечённая от тебя звукоизоляцией жизнь, а здесь — чёрно-красный паровоз. Нашим молодым читателям скажем, что в 80-е годы двадцатого столетия по советской стране уже вовсю бегали электровозы и тепловозы, и паровоз для студента Московского Университета и москвича был экзотикой не меньшей, ежели не большей, чем для сегодняшнего нашего юного современника. Вагон и странное ощущение (вероятно, достигнутое архитектором сознательно) отчуждения окружающей архитектурной оболочки от самого этого поезда. В какой-то момент ты начинал ощущать себя рядом с ним, не очень замечая то, что было вокруг. Достигалось ли это через то, что стены из бетонно-стеклянных конструкций раздвигали пространство, из-за того ли, что в слабой подсветке потолок мягко исчезал в полумгле, но реально ощутить себя на полустанке и шагнуть на несколько десятилетий назад было несложно даже не при самом буйном воображении. 

Дальше мы стали делать то, что при посещении музеев делать не полагается, то есть заходить всюду, где заходить нельзя, и трогать руками там, где висят таблички о недопустимости осквернять прикосновением «святыню»… 

На паровозе вообще интересно, а на мемориальном тем более. Восстановлен он был тщательно, и, как в хорошей модели, в нём всё открывалось и закрывалось, можно было посмотреть, где топка, — на гудок я, правда, не решился нажать, хотя мне предлагалось. Всякие приборы, на которых можно было посмотреть давление или ещё что-то, — всё это было вполне функционирующим. По словам моего друга, если бы его запустить, так он бы и поехал. И мне даже казалось, что это похоже на правду. Но, впрочем, вскорости мы переместились в вагон, в котором был доставлен некогда гроб с телом Ульянова-Ленина. 

Вагон этот, отчасти оставаясь вагоном, одновременно использовался и как экспозиционная площадка. Там стояли всяческие стенды с фотографиями, как это всё происходило — доставка трупа Ленина в Москву, похороны, советские вожди последующих времён около этого самого вагона… Кажется, и пионеры каких-то древних послевоенных лет были зафиксированы. Отдельно было выделено венками место, где стоял гроб Ленина, и на обновление этих венков музею выделялось регулярное финансирование. Это были неживые цветы, но за год их полагалось положить сколько-то новых. И стояла некоторая копия гроба, в котором Владимир Ильич и был доставлен. 

И вот тут мы совершили действие, которое, наверное, находится на грани хулиганства в рамках Уголовного кодекса, потому что, не имея желания перемещаться в директорский кабинет, даже поначалу с неким лёгким надругательным побуждением именно копию гроба Владимира Ильича мы решили использовать в качестве столешницы для последующего дружеского общения (в музейной экспозиции гроб был закрыт крышкой). 

На чём мы сели? Там была одна табуретка от хранительницы — тётеньки, которая там собственно и заседала во время экскурсий, а вторую мы принесли из другого зала, где, соответственно, у другой хранительницы, смотревшей за теми, кто ходил вокруг паровоза, тоже была своя такая табуреточка. Чего нам и хватило вполне.

Что же было у нас? Это тоже черты эпохи. Конечно, красиво было бы сказать, что мы пили какой-нибудь портвейн «777», но, гордые мальчики, мы не употребляли этот пролетарский напиток. Портвейн «777» проходил где-то по категории чуть выше, чем плодово-ягодные вина и суррогатные спирты, которые для нас считалось как-то невозможным употреблять. Я могу напутать, лет прошло много, но кажется мне, что это был вполне пристойный грузинский напиток типа «Алазанской долины» или ещё чего-то, который тогда в Москве до антиалкогольной компании купить можно было в достаточных количествах, ибо народ массово тяготел к «беленькой» (как она деликатно называлась) или к дешёвым суррогатам, забойно производившим эффект, который, собственно, и требовался их потребителям. У нас была эта, скажем, «Алазанская долина» в достаточных количествах и — время точно было пасхальное — я припоминаю что-то вроде остатков кулича, а ещё — меня поймут только жившие в то время — раздобытый кусок «Швейцарского» сыра. 

О, молодые читатели, живущие совсем в другой стране, вам не понять и не прикоснуться к тому, что в нашем столь дорогом и сладко вспоминаемом иными советском прошлом времён Леонида Ильича в московских магазинах было три-четыре вида сыра. Один назывался «Российский», и он с трудом допускал поедание. Это был, кстати, редкий случай употребления прилагательного «российский». Я могу припомнить разве что «российский сыр», «Российскую газету» (никем не покупавшийся вестник верховного совета РСФСР) и саму РСФСР — Российскую Советскую Федеративную Социалистическую Республику. Во всех иных случаях употреблялись слова «советский» или «русский», как если речь шла, например, о русском характере в известном рассказе Алексея Николаевича Толстого. 

Так вот, был сыр «Российский», был сыр «Голландский», двух видов — один из них уже напоминал собою сыр вполне. И был изредка выкидываемый на прилавки, не продававшийся больше, чем по полкило в руки, «Швейцарский» сыр (не значит, что из Швейцарии, но такое было его название), получить который к доброму грузинскому вину да ещё в пасхальные дни было чрезвычайной удачей.

У нас с собой был «швейцарский» сыр, был перочинный нож, был кулич — что ещё нужно двум молодым людям в вечер, переходящий в ночь, для почти полного счастья? Стаканы были гранёные, как и полагалось, никаких деликатностей с рюмками или грубостей с питьём из горла по очереди места не имело. 

Подстаканники в экспозицию не входили. Видимо, предполагалось, что охрана от горя если что и пила, то только водку и явно без подстаканников. Стакан за стаканом, кусок сыра за куском сыра — нам было что вспомнить, было о чём поговорить. 

Собственно, знакомство наше началось довольно интересным образом. Мой друг — скажем, что его звали Алексей, — был несколькими годами старше меня, а познакомились мы на одном также слегка противозаконном деле. К старшим курсам университета у меня появились знакомства в некой типографии, где стоял плохо контролируемый ксерокс. Все ксероксы в позднесоветскую эпоху, уже появившись как факт, были переписаны, количество порошка и бумаги отслеживалось, но (времена были уже расслабленно загнивательные) где-то отслеживалось жёстко, а где-то ксероксы употреблялись людьми с той жилкой, которая впоследствии сделает их властителями новой эпохи. Так вот, в какой-то маленькой технической типографии у меня завёлся знакомый, за разумную цену в свободное от основной работы время размножавший приносимые ему церковные, ИМКА-прессовские или машинописные диссидентские книжки. Но чтобы дело это окупалось, он соглашался делать с каждой книжки не меньше чем десять копий. Соответственно, мне нужно было находить потребителей на эту продукцию, ибо и без того недешёвое даже в паре экземпляров — для себя и для близкого человека — дело так становилось финансово вовсе невместимым. И, соблюдая некоторую умеренную конспирацию (не объявление же было вывешивать, предлагая ксерокопии Мандельштама или «Лествицу» преподобного Иоанна Синайского), был проведён опрос сокурсников и церковных знакомцев. Еще ведь и вкусы должны были более или менее совпадать: нужно было быть готовым через раз брать то Булгакова, то Флоренского, то Мандельштама, то Вячеслава Иванова, то того же Лествичника. И дело было поставлено на поток. 

Один из моих однокурсников сказал, что у него есть ещё один проверенный человек — его двоюродный брат, который и книжки будет готов покупать, и сам будет готов предоставлять оригиналы — у него очень хорошая библиотека и каналы связи. Он повёл меня к нему знакомиться. Каково же было моё удивление, когда выяснилось, что мой однокурсник ведёт меня знакомиться к своему брату, жившему двумя этажами выше в моём же подъезде. 

Собственно, когда мы с Алексеем увиделись, нам особо ничего не нужно было друг другу объяснять. Конечно, путешествуя в одном лифте, сталкиваясь в одном подъезде, мы иной раз посматривали друг на друга со всё более очевидным вопросом в глазах. Когда два человека вдруг оказываются в лифте с пакетами, из которых торчит верба, или с завидной регулярностью отбывают куда-то в воскресенье довольно рано поутру, явно не направляясь ни на пробежку, ни на работу, когда, столкнувшись в том же лифте в субботу вечером, оба являют некие маслянистые пятна на лбу, им естественно что-то подумать друг о друге. Но такие были времена — подумать естественно, а вот так вдруг спросить в лифте соседа, имени которого ты даже и не знаешь, хотя в лицо друг друга уже узнаёте: «А не из церкви ли Вы едете, молодой человек?» — невозможно представить, что можно было задать такой вопрос. Тем более легко было навести мосты и вспомнить все эти ситуации, разводить руками, бить себя по лбу и говорить «Как же, что же мы потеряли столько времени!» И те совместные путешествия в лифте послужили хорошим фундаментом последующему сближению.

К тому моменту, когда мы оказались у гроба вождя пролетарской революции, в нашем совместном опыте было уже кое-что накоплено. Длиннейшие заседания по вечерам и ночам с обсуждением всего и вся: от текущей общественно-политической действительности до русской литературы, и Лосева, и искусства Возрождения, по которому Алексей был уже тогда очень и очень серьёзным специалистом. От совместных «забегов» по московским храмам, когда приезжал митрополит Антоний Сурожский и по цепочке передавалось, где он, вероятно, служит сегодня (не всегда точно, иногда можно было промахнуться) и где есть надежда увидеть и услышать его завтра, до лекций Аверинцева, которые мы, впрочем, ругали, ибо стиль произнесения Сергеем Сергеевичем публичных выступлений не впечатлял, но пропустить тоже было как-то неправильно. Совместными у нас были уже и путешествия по русской глубинке — совсем незадолго до той встречи были мы в Переславле-Залесском, где видели обрушившийся купол Никитского монастыря, который тогда вполне казался символом нашей Родины: вот уже и храмы не стоят, «близ есть, при дверех». Была совместная встреча праздников. Алексей был уже женат, и я мог прикоснуться к тому, как готовятся кулич и пасха, и разделить радость первых дней праздников, чего тогда был лишён под кровом своего дома. Это и другое вспоминалось — до писем, которые он мне писал в военные лагеря и которые здорово поддерживали в той ситуации, включительно. 

И вот так эпизод за эпизодом жизни вспоминали два человека в ночной Москве, у гроба Владимира Ильича в пасхальные дни. Но в какой-то момент осозналось и даже проговорилось, что это было что-то особенное (слабое, затёртое слово «символичное» — но что-то было). Сам этот поезд был неким памятником смерти, да и Ильич, хоть и, по тогдашней присказке, «живее всех живых», но в предельно аллегорическом, переносном смысле; что он во гробе и надёжно — и сейчас можно посмотреть, а тогда очереди стояли, чтобы увидеть, что он во гроб заключён со всеми степенями надёжности. В общем, это был мемориал смерти, даже, может быть, из всех ленинских самый говорящий о его смерти. А два гордых мальчика, отчасти хулиганя, а отчасти (тут не взвесишь, чего было больше) радуясь Светлому Христову Воскресению и веря в то, что не марксизм-ленинизм есть единственно истинное мировоззрение, которое всё на этом свете определяет, с тем двойным, может быть, и неправильным, и правильным торжеством поднимали стакан за стаканом доброго грузинского вина над муляжной крышкой пустого гроба. Я не помню, чтобы мы устроили что-то специально молитвенное, хотя, конечно, спели тропарь Пасхи перед тем, как начать есть и выпивать (ежели бы Ильич мог перевернуться у себя в Мавзолее, он бы, наверное, перевернулся в этот момент), но из пасхальных воспоминаний советского времени это — одно из самых ярких. 

Справедливости ради нужно сказать, что это не закончилось каким-то погромом экспозиции или эпатажным засыпанием в гробу Ильича. Впрочем, мы засиделись до времени, когда метро уже не ходило, и поутру разбредались из начальственного кабинета, где полусидя-полувповалку заснули-таки на каком-то диване. 

Равно нельзя не сказать и о том, что прошли годы, жизнь всех разметала по самым разным концам света. Алексей недолго проработал в музее Ленина. Он стал аспирантом университета, благополучно защитил кандидатскую, а через довольно короткое время и докторскую диссертацию, стал известным искусствоведом, а потом не менее известным собирателем старинной живописи. Его давно уже нет в пределах нашего Отечества. В последний раз мы пересеклись случайно, встретившись на Гоголевском бульваре чуть меньше лет пятнадцати назад (Татьянинский храм был уже открыт). Он уже тогда был очевидно состоятельным человеком. А Москва тогда была ещё на заре нового капитализма: невозможно было, как сейчас, свернуть с бульвара и сесть где-нибудь за чашкой кофе, ибо чашка кофе тогда стоила половину или треть зарплаты преподавателя Духовной Академии, и позволить себе это было невозможно. Постояли, что-то вспомнили, чему-то улыбнулись. Было понятно, что никакой общей жизни уже нет, но когда одним из нас было произнесена фраза: «А помнишь траурный поезд?» — тогда на несколько секунд всё, накопившееся за эти годы, непреодолимое и потом опять взявшее свою власть, отступило, и два уже совсем неблизких друг другу человека (каждый из которых осознавал, что у него своя жизнь и они сейчас разойдутся, может быть, навсегда) почувствовали себя гордыми мальчиками середины восьмидесятых, вдруг получившими такую удивительную возможность прославить Христа Воскресшего хотя бы даже бокалом «Алазанской долины» над гробом вождя мирового пролетариата.

Впервые опубликовано 16 мая 2011 года