Наши/ваши

Когда герой фильма Звягинцева «Елена» Владимир (Андрей Смирнов) после реанимации, весь опутанный проводами, протягивает – ради примирения - навестившей его дочери Кате (Елена Лядова) руку, та свою сначала резко отдергивает, потом все-таки уступает. «Ну, чего ради денег не сделаешь?» - говорит она ему, как всегда, заносчиво и откровенно по-хамски, но в больничной палате ей приходится потерпеть вдруг нахлынувшие родительские нежности. Тем более, что она, действительно, никогда нигде не работала, а отец, несмотря на то, что их отношения свелись к минимуму, обеспечивает ее немалые потребности. «Язва!», - умиляется он отсутствию в ней даже намека на ханжество. «А мне сказали: у тебя – инфаркт», - стремительно парирует дочь. «Родная моя!», - со слезами на глазах от такого лихого умения играть словами обнимает ее отец.

По сути, именно эти слова являются в фильме спусковым механизмом. Владимир намерен переписать завещание на дочь, а его жена Елена (Надежда Маркина), чтобы ее муж не успел завершить намеренное, решается на убийство. И решается на такое преступление исключительно ради своего сына Сережи (Алексей Розин) и внука Саньки.

В результате этот оселок: родные – не родные, свои – чужие, наши – ваши, - поляризует все смысловые акценты фильма, что проявляется уже буквально с первых кадров. Хотя, казалось бы, ничего более совместно отлаженного, регламентированного, чем пенсионерский образ жизни героев фильма, трудно представить.

Елена просыпается за несколько секунд до звонка будильника. Свешивает ноги с кровати, какое-то время сидит неподвижно, потом накидывает на ночную рубашку халат и садится перед зеркалом. Без выражения смотрит на свое лицо - не грустное и не веселое, просто не окрашенное переживаниями. Закалывает тяжелые волосы в пучок. Идет по блестящему, почти до зеркальности темному паркету на кухню, варит овсянку. Потом переходит в комнату мужа, будит его, раздвигает тяжелые шторы, поднимает с пола газету. Пока муж моется и бреется в ванной, она стелет его постель и одевается. Снова встречаются они на кухне за завтраком. Когда он садится за стол, она выключает телевизор, где до этого смотрела передачу про здоровье, а он начинает есть кашу.

 - Овсянка отличная.

 - Спасибо.

 - Какие у тебя планы на сегодня?

 - Уборка по дому.

 - А у меня спортзал.

 - Да. Я знаю.

 Вечером каждый в своей комнате. Она смотрит ток-шоу Малахова, он – футбол. После того, как передача заканчивается, Елена выключает телевизор и идет в спальню мужа, уже заснувшего с газетой в руках. Забирает ее у него, выключает свет, задергивает на ночь шторы, чтобы, как мы знаем, утром снова раздернуть их.

Казалось бы, двое немолодых уже людей живут размеренно, не спеша. Да, монотонно, можно сказать, пресно, - зато мирно. В роскошной, безукоризненно обставленной, правда, почему-то в стиле хай-тек, - с раздвижными дверями и окнами во всю стену - квартире. Спят каждый в своей спальне: он на дорогом белье, в шелковой пижаме в мелкую клеточку, у нее вкус попроще, но весь предметный мир, который ее окружает, тоже укладывается в понятные всем нам нормы материальной обеспеченности. Вежливые, не ссорятся, друг другу доверяют – у него в кабинете сейф, где хранится несколько пухлых пачек наличных денег, куда она после покупки продуктов аккуратно кладет сдачу. Она вообще очень аккуратная – бывшая медсестра, сиделка, они и познакомились в больнице, когда она его выхаживала после перитонита. Получилось, что выходила для себя, и теперь вместе коротают изо дня в день подступившую старость. А то, что не о чем поговорить, – так, ведь, наговорились уже за десять-то лет совместной жизни.

Наверное, можно на эту разграфленную до сантиметра, рассчитанную до минуты совместную супружескую жизнь и так посмотреть, но камера с первого же эпизода бесстрастно фиксирует, что между героями непереходимый водораздел, который они сами, по крайней мере, на словесном уровне пытаются не констатировать. Разве иногда только, в каких-то случайных оговорках.

Когда Владимир говорит, что его дочь даже не звонит ему и думает только о своих удовольствиях, то бросает в сердцах:

 - Такая же гедонистка, как и ее мать.

 - Я не знаю этого слова, – честно признается Елена.

 - Это эгоистка по-вашему.


«По-вашему» - то есть по-простонародному, а «по-нашему» - то есть на языке людей культуры. Эти сорвавшиеся с его языка слова звучат, как приговор их такому внешне складному сожительству, и от них теперь уже никуда не деться. Хотя, кем в прошлом был Владимир – высокопоставленным чиновником, генералом, удачным бизнесменом, известным деятелем искусства (как и сам Андрей Смирнов)? – мы так и не узнаем, это фильме намеренно замалчивается, видимо, для того, чтобы большее число зрителей могло себя с этим героем идентифицировать. Зато авторы с самого начала не оставляют у зрителей сомнения в том, что муж и жена, ведущие столь тесный совместный образ жизни, не только из разных социальных, но и - культурных страт. И это, чем дальше, тем больше, воспринимается, как базовая непереходимость.

И дело не в том, что Елена, в отличие от Владимира, не знает слова «гедонизм», а в том, что она - другая, не такая, как он сам, как его дочь, которая, хоть и беспутная, но своя – она и слово «гедонизм» знает и словами жонглирует, поэтому-то именно она, несмотря ни на что, родная. А жена – как была сиделкой, обслуживающим персоналом, так и осталась ею, правда, теперь ее статус поднялся до уровня высококвалифицированной домохозяйки… Что и говорить - чужая кровь, не наша… И ничего тут не поделаешь.

Поэтому в их семье все шито-крыто от собственных же глаз только до поры до времени. А когда героине потребовались деньги, чтобы «поступить» в институт и тем самым укрыть от армии внука, такого же оболтуса и отморозка, как и его бездельник-папаша, и Елена обращается за помощью к Владимиру, тот восстает. «Святой материнский инстинкт» жены наталкивается на «святые принципы» ее мужа. И дело тут даже не в том, что, как говорит его дочь Катя, только деньги для отца «всегда были главным смыслом жизни», а в том, что Владимир решительно не понимает, почему должен содержать семью своей жены. Елена начинает защищать сына, беспомощно оправдывать его, говорить, что он не работает, потому что «у него такая ситуация». «У него такая ситуация всю жизнь, – не слушает ее Владимир. - Пусть он оторвет задницу от дивана и накормит свою семью… Я не хочу потакать ему… Почему он случайно сделал одного ребенка, потом другого, а кормить должен чужойдядя»? Вот оно, опять слетело с языка это страшное разделяющее слово. И Елена тут же с размаху:

 - А если бы это касалось твоей беспутной дочери?

 - Не говори так. Ты ее не понимаешь. Она просто другая. Не такая…

 - Не такая, как мои дети?

- Да, да, не такая! – вслед за мужем в безгласный ответ ей словно все вопиет в этом фильме.

И вправду, дети, то есть сын и внук, и даже невестка Елены – типичные представители люмпинизированного охлоса. Никто из них не работает, не учится. Толкутся все друг у друга на голове в убогой малометражке плюс восьмимесячный младенец. Хрустят чипсами, пьют пиво, смотрят подвесной телевизор в трехметровой кухне, собачатся из-за джойстика. Когда Елена с двумя пакетами продуктов приезжает к сыну, чтобы отдать ему свою пенсию, на что, собственно, они все и живут, то он стоит на балконе, видимо, давно, и с тупым безразличием глядя на такой же дом напротив, время от времени сплевывает вниз. Этакий скучающий Чайльд Гарольд хрущебных окраин.

Приношение матери воспринимается им почти безразлично, как само собой разумеющееся. Так, формальное спасибо сказано, и ладно, но Елена его и не ждет. Жертвенная любовь матери всегда такая – бессловная. А ведь она и продукты покупает на карточку мужа, что, конечно же, скрывает от него, и то есть, при всей своей честности, заведомо и постоянно немножко, да мухлюет, она и деньги все свои приносит буквально до копейки, как птица тащит в гнездо добычу, сама и не прикоснувшись к ней. Вот, ешьте, пируйте. А я здесь с краюшку посижу, и даже не посмотрю на вас – и верно, на что тут смотреть-то? - а просто побуду с вами. Что же за одиночество-то такое тотальное? И там не родная, и здесь уже какая-то не своя.

Несмотря на то, что сын и невестка хотят попросить Елену взять деньги у ее мужа для «поступления» в институт ее внука, тот отказывается с бабушкой даже чай попить: «чего я буду с вами, как дурак сидеть?» – и потом, вообще, он занят, он играет в стрелялку на приставке к телевизору. Невестка посылает за ним мужа, но тот вместо того, чтобы привести сына, садится рядом с ним, отбирает у него пульт и начинает сам играть: «вот смотри, учись». Невестка, не дождавшись, входит в комнату.

 - Сережа! Ты чего?

 - Сейчас. Я с сыном общаюсь.

 - Иди, с матерью общайся.

Но эти слова не имеют никакого смысла. Общаться они не умеют – и не только с бабушкой, но и друг с другом. Вообще никак. Так что разговаривать Елене в семье сына практически не с кем, разве что тетешкаться с младенцем, пока он не вырос. Делать тоже нечего. Все здесь - и с ней, и без нее - маются от безделья.

Конечно, дочь Катя заведомо не такая. Хотя она тоже паразитирует в этой жизни, как умеет, как получается, но она хотя бы отдает себе в этом отчет. Она ни во что не верит, разве что в конец света, который «совсем рядом», и страдает от тотальной бессмысленности всего окружающего, но она рефлексирует и честно признается, что благодаря генам, наследственности, все они – «гнилое семя, недочеловеки…». И тут же диагностирует расползающуюся, как ржа, заразу: «Сосете энергию из деток собственных, а потом удивляетесь - откуда все это?», - безжалостным упреком, будто скальпелем, препарирует она своего инфарктного отца. Поэтому-то у нее самой никогда не будет детей: «Безответственно плодить себе подобных». «Роди других», - цинично предлагает он. «Другие – это отличные от остальных?», - желчно иронизирует дочь.

И словно в подтверждение его молчаливому ответу дочери прочитываются слова Елены, обращенные к мужу, когда он окончательно отказывает ей в ее просьбе. Она не может сдержать их в себе, она захлебывается ими, они просто вырываются из нее.

- Какое вы имеете право считать.., какое вы имеете право считать, что вы особенные? Потому только что у вас больше денег и больше вещей?

Вот, оказывается, в чем пафос ее осуждения – какое право имеете?… И, как это уже не раз бывало и в истории одного человека, и в истории человечества, особенность кого-то по сравнению с кем-то объясняется просто преимуществом денег и разных материальных благ. И тут же искусительный помысел - ведь, как известно, эти блага можно и перераспределить. Вот что значит исторический опыт - от приговора, практически минуя стадию Февральской революции, сразу же к делу. Тем более, что все мы еще помним, как это, на удивление, легко удалось нашим предкам, да еще с каким размахом. Похоже, не забыла и Елена, еще только что казавшаяся оплотом заведенного порядка, законопослушности и преданного служения.

- Все же может измениться, – уже в конце разговора почти шепотом пророчит мужу Елена.

- Ну что может измениться? – устало недоумевает он.

- Последние станут первыми…

Расхожая интерпретация евангельских слов в устах Елены, которая только что заходила в церковь, чтобы поставить свечку за болящего Владимира, и явно делала это первый раз в жизни, в данном контексте слов воспринимается уже как прямая угроза.

 - Это все у вас там… ваши библейские сказки и глупости, – в своем атеистическом запале Владимир не может даже в таком случае удержаться от слов – у вас, ваши – как будто Елена является прямым оплотом враждебной для него веры в Бога.

Но эти ваши ни о каких библейских сказках и слыхом не слыхивали. Все вопросы, хоть какое-то отношение имеющие к системе знаний, сводятся у них к одному единственному:

- Ты уроки сделал? - спрашивает отец сына, присоединяясь к нему в смотрении на кухне «6 кадров» по СТС.

- Да сделал я, – раздражается сын.

- Уроки сделал? – спрашивает через минуту вошедшая на кухню невестка и тоже садится на табуретку, задрав голову к телевизору и щелкая семечки.

- Да сделал я, – от возмущения чуть не выходит из себя сын, который, судя по всему, и в школе-то давно не был.

Елене при всем ее желании даже места нет в этой забитой до отказа малометражке. В каком-то смысле она не там, и не здесь. При такой скученности и многолюдности, она не менее одинока, чем там. Но здесь она по определению, по генетике - не чужая, поэтому все они для нее родные. Поэтому ничто в них не вызывает у нее протеста, возмущения, или хотя бы осуждения, оценки. И раз единственной и непререкаемой правдой жизни для ее сына и его домочадцев представляется неиссякаемое потребление, не достигая которого они чувствуют себя по-настоящему униженными и оскорбленными, то и Елена считает это несправедливым. Она даже внутренне не противится тому, что для семьи ее сына реальный враг явлен в лице сильно преуспевшего на материальном поприще мужа Елены. И даже те легкие сомнения, которые в ней порой возникают, когда муж обвиняет в бездельничестве сына, улетучиваются из ее головы навсегда, как только она узнает, что тот собирается написать завещание в пользу своей дочери. А коли это так, то тогда Елена практически без всяких упреков совести решается действовать в пользу своих кровных детей.

Сидит перед зеркалом, думает. Но пока она еще не убийца, только готовится ею стать. Берет медсправочник, вычитывает побочные действия от приема виагры, которую нельзя принимать при серьезных сердечных болезнях. Выжимает сок, подмешивает в него лекарство, приносит его мужу на подносе вместе с ужином, задергивает шторы, прибирается около постели. «Какой у тебя бардак!», – последняя ее фраза тому, с кем она прожила десять лет. Уходит, ждет. Стоит перед стеной, на которой развешены фотографии Кати, Сережи, их с мужем, то есть на этой стене: и ее сын, и его дочь все вместе. Хотя, исходя из психологии сложившихся отношений, которые мы наблюдаем в фильме, такой мир, пусть даже и в далеком прошлом, никак не вырастает. Но, по замыслу авторов, здесь явно имеется в виду, что героиня смотрит на всю свою жизнь. Пусть и достаточно отстраненно.

Еще вчера она была медсестрой, женой, обычным человеком, а сегодня уже убийца. Хотя еще несколько дней назад не сомневалась, что любит своего мужа, и даже сказала об этом его дочери, на что та, как всегда категорично и по-хамски отчеканила: «Ага, до смерти». И оказалась права – любила мужа Елена прямо до самой смерти. А потом вдруг – раз, и убила. Правда, на похоронах плакала, зато на следующее утро как всегда раздергивала в комнате мужа шторы, пила кофе на кухне, уже не выключая телевизор, то есть почувствовала себя хозяйкой времени и распорядка в доме. А у адвоката, на вопрос Кати: были ли в сейфе отца деньги, - ответила то, что называется, не мигая: «Я проверила, там ничего нет, ты мне должна верить», хотя в этот момент все деньги уже лежали в конверте в ее сумочке, и везла она их своему сыну.

Но что такое могло случиться с этой, казалось бы, честной женщиной, чтобы она так завралась, чтобы она – порядочная и преданная - пошла на такое преступление? При том, что ей самой и денег-то этих не нужно – муж оставил ей пожизненную ренту, и - отношений с внуком у нее никаких. Она даже знать не знает, что его чудом не убили в ночной разборке около устрашающих размеров ТЭЦ, где бились какие-то две подростковых группировки, сами толком не понимая не только за что и зачем, но и не вполне уверенные: с теми ли, с кем собирались? – темно было.

Ради кого она пошла на такое убийство? Ради одного из тех, кто друг друга без разбора калечит и убивает, если не убивают его, и который, конечно же, ни в каком институте учиться не сможет, и, конечно же, загремит в армию, а куда оттуда? – пути все для такого, как он, наперечет известны. И зачем она боролась в буквальном смысле не на жизнь, а на смерть за все эти деньги, пачками громоздящиеся на кухонном столике, вокруг которого как-то разместилось семейство сына, пытающегося обмыть этот поворот судьбы? Разве она сама может ответить на этот вопрос? И как зритель должен ответить на него? Что это перед нами? - человек с сознанием табуретки, действующий исключительно под влиянием родовых инстинктов? Но глядя на замечательную глубокую актрису Надежду Маркину, которая, кажется, просто старается никак не двигаться, не дышать в этой роли, никак такого не скажешь. Или все-таки это авторская манипуляция зрительским сознанием, преследующая некую еще не до конца проявленную цель в развитии и подаче финального месседжа?

Следя за тем, как по-медицински квалифицированно и даже криминально безупречно – в плане заметания следов – рассчитывает героиня убийство своего мужа, которое ей надо совершить до прихода адвоката, и как практически без слезинки, без угрызений сердца она его осуществляет, сначала думаешь, что все это просто драматургический брак. Ну как такой психологический перевертыш в душе и сознании героини мог произойти? Ведь Елена – не холодная злодейка, жестко преследующая свою добычу, не больная истеричка, способная в приступе раздражения совершить нечто необдуманное, и, явно, не леди Макбет: ее материнские страсти, только направленные в другую сторону, - на жертвенную защиту своих птенцов, и срабатывающие тоже как инстинкты, так намертво подчинены тому образу жизни, который она уже всем своим и душевным, и телесным составом привыкла вести, что убийство, по сути, остается немотивированным. При этом немотивированным, но отнюдь не случайным для общего замысла фильма кажется и то, что Елена решается на преступление именно после похода в церковь, где все было благостным, а она - смиренной. Так что же нам всем этим хочет сказать автор? То есть не так. Что за всем этим прочитывается?

 - Мама у нас сюрприз. Мы снова беременны, – говорит сын матери. Она счастливо улыбается.

Восьмимесячный внук прыгает на кровати, на которой всего несколько дней назад хозяин дома листал газеты и смотрел футбол.

Сын с женой и матерью сидят в блистающей зеркальным полом гостиной и молча смотрят на огромном экране телевизора «Давай поженимся».

Они первый раз в этом доме. Но уже чувствуют себя здесь барами.

Жареные орешки из пакетика рассыпались по стеклянному журнальному столику, бутылка пива вот-вот опрокинется на ковер. Удивительно, но Елена словно не видит, во что уже в одну секунду превратился этот дом, который она чистила, драила, вылизывала все эти десять лет. В отличие от булгаковского профессора Преображенского, который искренне не понимал, почему надо загадить парадный вход дома, чтобы заколотить его и ходить с заднего в грязных сапогах, героиня принимает все происходящее, как само собой разумеющееся.

Достоевский писал в «Зимних заметках о летних впечатлениях»: «Тут вы видите даже и не народ, а потерю сознания, систематическую, покорную, поощряемую… Все пьяно, но без веселья, а мрачно, тяжело, и все как-то странно молчаливо. Только иногда ругательства и кровавые потасовки нарушают эту подозрительную и грустно действующую на вас молчаливость. Все это поскорей торопится напиться до потери сознания… Жены не отстают от мужей и напиваются вместе с мужьями; дети бегают и ползают между ними…».

В кризисные эпохи всегда расцветает люмпенизированная чернь, иными словами - охлос, жующий, развлекающийся, ждущий подачек, стремящийся свою работу свести к минимуму. Так было и в древней Греции, и в древнем Риме… Теперь вот у нас. Когда все сводится к голому материализму и все нравственные нормы попираются за ненадобностью. Только деньги, еда, развлекуха. И все, действительно, просто по Достоевскому, как-то мрачно, молчаливо, с потерей какой-либо осознанной жизненной ориентации. И образ этого нынешнего «охлоса» Звягинцеву, можно сказать удался буквально в два-три касания, так он выразителен, оказался на экране. Но это только часть пазла, который складывает режиссер. Общий рисунок той картины мира, которую нам предлагает режиссер, вырисовывается только в самом финале.

- Мам, давай сделаем здесь перегородку, и у Сани будет своя комната.

(Как только по той или иной причине происходит перераспределение материальных благ, то охлос тут же начинает хозяйничать.)

- Подожди, мы еще с Катей не договорились.

- Договоримся, – самодовольно бросает сын.

- Сомневаюсь, – миролюбиво отвечает мать.

И действительно, теперь только жесткая, высокомерная и одновременно отвязная Катя, имеющая по закону право на половину отцовской квартиры, может еще как-то защитить этот хай-тековский мир от нашествия варваров. А то, что перед нами варвары, которые уже не просто среди нас, но вот-вот вытеснят нас из нашихквартир, с нашейОстоженки, Пречистинки, с наших Патриарших прудов, для авторов – не вопрос. И судя по всему – это и есть месседж фильма. SOS! Спасаемся! Пока еще не поздно. Пока еще к вам не поселились эти по определению Кати «недочеловеки», пока еще вас не выселили. Их ведь много в этих спальных районах, а что если они все на наши теплые, упакованные, оранжерейные гнездовья пойдут, как саранча. Поэтому, мол, нас с экрана и предупреждают – не женитесь вы на медсестрах, какие бы они аккуратные, да складные не были, потом все равно свое возьмет. Не наше это, не родное.

Удивительно, но до этого фильма Звягинцев, как мы знаем, режиссер с мировым именем, в общем-то, не был замечен в подобного рода спекуляциях, да еще с пафосом обличительного назидания. Всегда искать виноватого. Винить кого угодно, только не самих себя. Оказывается, это простой народ виноват в наших бедах. Правда, некоторые из наших детей, как и дочь героя фильма, уже тоже поговаривают, что мы «гнилое семя», но мы ведь никого не травим, не убиваем, мы - жертвы. А они - либо потенциальные убийцы, либо уже просто сейчас готовы переступить черту. Именно это, на мой взгляд, и говорится в финале фильме. А так как у Звягинцева все на котурнах, все имеет привкус тотального обобщения, поэтому и образ охласа, действительно довольно активного сегодня, выдается за образ всего народа, да еще, так или иначе, обрученного с Церковью… Правда, здесь эта тема только затравлена. Не исключено, что она может возвысить свой голос в следующих работах режиссера.

Так же, как и другая, которая в фильме только мелькнула. Когда Владимир выезжал из подземного гаража на своей машине, то он был вынужден затормозить из-за того, что строители-таджики в желтых комбинезонах и красных касках, длинной вереницей переходили дорогу. В последнем кадре они же, только без касок, играют в футбол на площадке перед домом умершего героя. Внук Елены стоит на балконе и отрешенно смотрит на них. Но в отличие от него, по замыслу авторов, зритель не должен пропустить эту деталь. Потому что, судя по всему, и мы уже это в общем контексте экранного действа понимаем, - из нее вот-вот разрастется настоящее стихийное бедствие, которое поглотит и наших, и ваших, и своих, и чужих.Вот собственно о чем нас и предупреждает Звягинцев, и вот чем он нам грозит. Бойтесь! Бойтесь! Не расслабляйтесь. Не верьте никому. Только своей родной крови. Как бы не на нашем, а на ихнем языке ласково, по-родному сказали - кровинушке.

Лично мне такое послание человечеству (а ведь в любом произведение искусства оно так или иначе заложено), кажется, как минимум небезопасным и даже провокационным.

Тем более, что напоследок Звягинцев стыкует два кадра: маленький внук героини, свернувшись клубочком, спит все на той же кровати, на которой произошло убийство. Камера берет его средним планом, поэтому лица ребенка мы не различаем, видимо, потому что зрителям в данном случае не следует умиляться младенческой невинности. Нам предлагается иметь дело с символическими значениями, с архетипами образов. Поэтому когда младенец вдруг резко просыпается и вскакивает на ножки, мы должны прочитывать это не иначе, как: вот он какой - новый человек! Завоеватель будущего мира! И тут же встык в самом последнем кадре – отъезд камеры от балкона, за огромной стеклянной дверью которого мы видим, как мирно сидит семья у светящегося телевизора под теплым оранжевым абажуром. И, наверное, если бы мы не знали всех участников этой истории и не знали, какое ток-шоу они смотрят, то нам бы эта картинка показалась идиллией. И то есть это значит, что теперь после просмотра фильма «Елена», каждый раз, глядя на светящиеся окна домов, мы должны будем думать о том, что надо быть бдительными с чужими, и вообще-то лучше никому из них свою дверь не открывать?

И что тогда? Так и сидеть взаперти? Разглядывая свои отражения в зеркальных паркетах? Не проще ли разве выйти наружу и поднять свои глаза к небу? В нем, по крайней мере, летают и наши, и ваши, и если разбиваются, то все вместе – в одном самолете.